– Поцелуй ее!
– Что?
– Поцелуй ее!
Кир смотрит мне в глаза, и я понимаю!
Как просто! Шаман плясал три дня. Три дня – и восемь литров водки…
Господи, помоги! Ты сотворил этот мир! Ты творишь его каждое мгновение! Пожалуйста, Господи, я ничто, я никто… А Ты можешь все!.. Я люблю ее, Господи!
Закрыв глаза, я прикасаюсь к раскрытым губам, сбоку, чтоб не задеть трубок. Губы теплые и мягкие… Как живые. Господи, помоги!
Сеть рвется. Освобожденная птица стрелой взмывает ввысь…
Я люблю тебя!
Птица бьет крыльями, кричит… и падает!
Мне больно! О Господи! Больно!!! Нет, не могу!!!
Невероятная, нестерпимая боль! Голое, скользкое тело бьется под моими руками, рвется из паутины проводов, трубок… Я сжимаю ее! Я тоже кричу! Безумная боль! Кир! Держи меня!!! А-а-а!!!…
Первое, что я вижу, очнувшись,– довольную бородатую рожу.
– Полегчало? – спрашивает.
– Что?
Тут я вспоминаю, и меня начинает трясти! Как мне было больно! До смерти помнить буду! И тут я соображаю, что это была совсем не моя боль! Господи!
Я рывком поднимаюсь… и Кирилл ловит меня и укладывает обратно. Но так, что я могу ее видеть. Респиратор. Розовое лицо в красных точечках сыпи. Заметный отек. Сердце…
– Сердце? – спрашиваю.
– Да.– Кирилл улыбается.– Бьется.– Угадав следующий вопрос: – Нет, само. Но твоя техника трудится вовсю, качает в полный рост. Искусственную почку я тоже не отключал. Правильно?
– Угу. Мне надо встать.
– Успеешь. Компьютер говорит: состояние тяжелое, но непосредственной опасности нет. Правда, он еще много чего выдает, но, извини, я ваших терминов не понимаю, даром что по-английски. Сердце бьется, легкие работают без принудительной циркуляции, зрачки реагируют… Лежи! Не то тебя самого откачивать придется.
Он прав. Незачем мне вставать. Могу и отсюда посмотреть, она ведь живая… Живая!
Волна невероятного счастья накатывается на меня, перехватывает горло. Жива!
Удивительно, но я даже думать не хочу о том, как такое могло случиться. Благодарю Тебя, Господи! Она жива! Она спит. Ей не больно!
Трудно дышать. Нет, это ей трудно дышать! Какая ерунда! Поправим! Теперь все поправим, залечим, зарастим. Теперь – пустяки. Жива… Множество нитей соединяют нас. Мы – одно. А я даже не знаю, как ее зовут…
– Кто ты?
Молчание.
– Кто ты?
Он спит. Я знаю его. Он – тот, кто приносит боль… Кажется… Его руки пахнут травой. Отравой…
Сердце мое – красная медь.
Голос его – пламя.
Увидеть… Что? Не помню. Увидеть… и умереть…
Под ангельскими… нет. Под этими вот руками…
Он открывает глаза.
– Кто ты? Птица?
– Нет… Нет!
– У тебя есть имя?
– Да… Нет… Не помню… А у тебя?
– Глеб…
– Обними меня, Глеб! Мне страшно!
– Ты спятил, Стежень!
Кто-то хватает меня за руки, отрывает… Я сопротивляюсь…
– Глеб!
Рык Кирилла заставляет меня открыть глаза.
Я лежу на холодном кафельном полу операционной. А рядом… Запрокинув голову – обрывок кислородной трубки прилеплен пластырем к щеке – глядя в потолок остановившимся взглядом – она!
О Господи! Секунду я тупо смотрю на раскачивающуюся, роняющую капли иглу. Потом, чисто рефлекторно – на ее руку. На небольшое красное влажное пятно – кровь.
И тут меня словно пробивает!
Оттолкнув Кирилла, я поднимаю ее обратно, укладываю. Грелка, где грелка? А вот она! Пульс… Блин!
Кир смотрит на меня встревоженно, это потому что я загнул трехэтажным.
– Плохо?
Я гляжу на него… и вдруг начинаю ржать. И не могу остановиться. Слезы текут по щекам. В глазах у Кирилла сомнение. Думает – истерика или нет? Прикидывает: не дать ли мне по роже? Я мотаю головой… Пытаюсь что-то сказать… Слова лезут идиотские.
– Уверенный,– говорю.– Хорошего наполнения… Пульс…
Кирилл пялится на меня… и тоже начинает ржать. Басом. Так, что в шкафу начинает звенеть стекло. Полная шиза! Стоят два здоровенных мужика, трезвых причем, и гогочут, как жеребцы!
– Капельницу… – сквозь смех выговаривает Кирилл.– Капельницу поставь…
– На хрена? – тоже сквозь смех бормочу я.– На хрена эта капельница?
Тут Кир обрывает смех и глядит на меня так, что я тут же замолкаю.
– То есть? – тихо говорит он.
– Что это ты? – удивляюсь я.
И с опозданием понимаю, что…
– Спокойно,– говорю.– Все нормально. Девочка в порядке. Больше, чем в порядке.
И начинаю отсоединять всю свою автоматику. Ту, что еще не отсоединилась сама.
– Ты вовремя прибежал,– говорю.– Почувствовал?
– Угу. Все это,– кивок на приборчики,– так орало, что мертвый бы поднялся.
Понятно. Молодцы американцы.
– Значит, все хорошо? – спрашивает.
– Лучше не бывает.
– А почему она так смотрит? И не двигается?
– Если бы я тебе заправил все, что закачал в нее, даже такой слон, как ты, лежал бы пластом и ловил кайф.
Въехал. Но видом изобразил неодобрение.
Пришлось пояснить.
– Ей было больно. Очень больно!
– И ты не мог снять? – спросил с недоверием.
– Такую – нет. Даже иголками. Ты хоть представляешь, что мы сделали, урод толстый?
– Представляю,– ворчит.– Тебе помочь? – и хватается за катетер, который как раз надо оставить.
– Сядь,– говорю.– Не маячь.
Покорно усаживается.
– Сам-то как? – спрашивает.
– Счастлив,– говорю.– Ну-ка, отвернись.
Фыркает, но отворачивается.
Я наклоняюсь, целую теплые шершавые губы.
– Все хорошо,– шепчу.– Все хорошо, любимая.
Конечно, она меня не слышит.
Господин Шведов изволили сердиться. Господина Шведова не допускали к его жене. Поэтому господин Шведов, в промежутках между телефонными разговорами, не особо выбирая выражения, выражал свой гнев, а Грошний, которого, кстати, тоже не допускали к сестре, с удовольствием подкалывал зятя. По глазам Шведова было видно: он с огромным удовольствием пристрелил бы наглого шурина. А еще в гостиной, поигрывая янтарными четками и улыбаясь добродушно и вкрадчиво, как сытая кошка, расположилась Елена Генриховна Энгельгардт. И как бы гневно ни звучал голос Шведова, бизнесмена и мужа, но глаза Шведова-мужика то и дело скашивались на обтянутые колготками бедра.